|
Искусство |
|||||||||||||||||||||||||||||
|
|
![]()
МАЛОЗНАЧИТЕЛЬНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ НА НЕВСКОМ ПРОСПЕКТЕ
Как-то раз на Елисейском Парнасе после очередной пирушки, устроенной в честь новоприбывшего Иосифа Бродского, Пушкин отправился побродить по окрестным холмам, напоминавшим ему Молдавию. Усевшись на любимый камень, он уж было собрался черкнуть в свою записную книжку незлую эпиграмму на вновь прибывшего – баловства ради, конечно, – как вдруг раздались какие-то глухие звуки из-под земли, камень задрожал, зашатался и – только Пушкин отскочил – провалился сквозь землю. Из образовавшейся дыры выбрался наружу потный и грязный рудокоп с заступом и киркою в руках. После обоюдного замешательства рудокоп, выпучив от удивления свои рачьи глаза, воскликнул: «Ба, да это же ты, Пушкин!» Лицо Пушкина осмыслилось и тоже изумилось: «Боже мой! Глазам не верю! Неужели это Вы, Ваше Величество?!» — Помилуйте, Ваше Величество, какая же это Бессарабия? Это Елисейские поля! А кирка и заступ мои всегда со мной, вот они, – и поэт указал на записную книжку и на гусиное перо, заткнутое за ухо. — Что ты такое говоришь, Пушкин! Ты в Элизиуме! За что! За какие это такие заслуги! Что ты такого совершил! Кропал возмутительные стишки и задирался по пустякам! А я! – я жизнь свою провёл в тяжких трудах во укрепление славы и мощи России-матушки! И за всё это удостоился чести Вечного Рудокопа: всю Европу изрыл своими тоннелями в поисках Клима! — Какого ещё Клима, мой Государь? И зачем он Вам понадобился? — Меттерниха, голубчик ты мой, Клеменса Меттерниха! Будь он неладен, тоже долбит где-то твердь земную в поисках моей персоны, ибо наш с ним жребий един: пока не найдём друг друга, не будет нам и возврата на землю к людям. Ну, да я уже попривык к труду этому каторжному, батенька, да вот беда: такая балда этот Климушка – где его только черти носят, – я уж кого не повидал только: и Аракчеюшку, и Бенкендорфушку, и твоего «обожаемого Кисельвроде» – киркою машут в Аргентине. Спасибо Дибичу – подсказал, где его искать: он, сказывал Дибич, и какой-то прощелыга Берия где-то на юге Африки нашли месторождение алмазов, ударили по рукам и долбятся каким-то особо новым способом – Дибич сказывал «по-стахановски» – через всю Африку в Европу! Да только надует Клима этот Берия, так сказал Дибич, а ты ведь знаешь, ему верить можно: у него глаз намётан на этих стервецов. Мне бы только разыскать Меттерниха, а уж как ворочусь на землю-матушку, то будь спокоен, батенька: засяду за стишки и напишу почище Пушкина и Бенедиктова, вместе взятых! Спасибо тебе, батенька, уразумел я, что держаться надо подальше от трона всякого, не токмо российского. Как там наша Россия-матушка? Говори, Пушкин, если что знаешь? — Да как не знать, Ваше Величество, с тех пор как мы расстались, Николай Павлович, много воды утекло – Россия уж не та, да и россияне не те. — Не тяни, Пушкин, рассказывай: наши ли на троне, Романовы? Не бунтуют ли крестьяне? Про вашего брата, якобинцев, не спрашиваю, так как думаю, сколь мог вразумил его. — Народ безмолвствует, Николай Павлович. На троне самозванец. От русской лихой тройки скоро ничего не останется: орловских рысаков меняют на американских сивых кобылиц, наши розвальни – на европейскую карету, а саму матушку Россию мостят где-то на запятках. — А что за самозванец на троне? — Хам, беспросветный хам и душегубец. И место ему одно – на бойне да под надзором Его Сиятельства Сан Христофорыча, не нарубил чтоб лишку. — Да как же так! Ты шутишь, Пушкин? Куда ж девался род Романовых, столь славный делами ратными и милостью своей? — Поголовно истреблён, мой Государь, хотя постой, как сказывал мне Бродский, осталось кое-что: от дуба жёлудь, но даст ли корешок – вопрос истории, не так ли, Государь? — Уж не злорадствуешь ль ты, Пушкин? — Какое там, мой Государь! Поверьте, кровью истекает сердце – так хочется в Россию: пальнуть по узурпатору, по трону палача снарядом, типографическим, конечно. — Зачем же стало, Пушкин? Ты же горазд на эти штуки: не зря фамилия твоя от «пушки» да род твой, помнится, с властями издревле не дружил. К тому же ты свободен, не то что я, как каторжный Сизиф. — К несчастью – или к счастью? – меня указом высшим переправляют на остров, сам знаешь на какой, – ведь я уж третий раз на Елисеях, как сказывают. Не знаю, правда, – скорее льстят, – что Рафаэль и Моцарт был тоже я! — Были! — Вот видите, от праздности грамматику стал забывать, косноязычен стал. Но что я там забыл на островах Блаженных? — Послушай, Пушкин, давай меняться! — Я с радостью, но сомневаюсь: возможное ли дело с провиденьем затеять прятки. — А ты попробуй! — Что ж, я готов! Вот вам мои перо и книжка. — А ты держи мой заступ и кирку. — Прощайте, Государь, – и Пушкин исчез в дыре, – но Боже мой! Какая тьма! — Постой-ка, Пушкин, ты куда? (голос из тьмы) — В Россию, через Берлин, там встреча у меня с Клементием одним. А кто здесь? — Это я – Аид. — Но чего ты хочешь? Ты мне не властелин уже давно, с тех пор как третий раз я в Елисеях. — Конечно, Пушкин. Но я хочу тебе помочь попасть в Россию. Оставь чужие инструменты, они не для тебя. Вот шлем крылатый и сандалии Гермеса. Держи – тебе они нужны, чтоб избежать зубов Кербера, урода моего, да взяточнику моему Харону ты сможешь кукиш показать, хоть целых два! Хотя постой, не хочется пугать страдальца моего, что моется у чистого ручья; пока я в шлеме, не видит он меня. — Послушай, милый друг, шутить со мной оставь. Да не гляди вокруг, как ротозей, с тобою говорит Аид. Бери свой заступ и кирку – трудись в надежде избавленья от этих мук… хотя, я вижу, ты привык. — Держи своё перо и книжку, Пушкин, и прощай, зла не держи – коль что не так, прости. — Спасибо Вам, мой Государь, что не оставили в беде семью мою. Прощайте. Честь имею. «Зла не держу – коль что не так, прощаю», – каламбурит Пушкин себе под нос, а Николай I исчезает в дыре, и слышатся глухие удары. — Теперь бери регалии Гермеса, писака Пушкин, да отвернись, чтобы с испугу не наложить в штаны: не вышел я лицом в Наталию твою, увы! В сравнении со мной – ты тоже писаный красавец. Прощай и помни: до утренней зари я одолжил сандалии и шлем невидимый Гермеса. Пушкин остаётся один, примеряет шлем – исчезает, затем на траве исчезают сандалии. *** *** *** Пушкин появляется на Невском проспекте; он держит в руках шлем и говорит со слезой на глазах: *** *** *** Элизиум. Только начинает светать. Пушкин с перевязанной головой сидит на камне у ручья, рядом в густой траве погнутый шлем и мокрые сандалии Гермеса. Появляется Аид, смеётся: — Ну что, повеса? Замыслил спутать связь времен, нарушить ход часов Зевеса? Итог каков? Пушкин не отвечает, мочит в ручье батистовый платок с надписью «от Наталии» и прикладывает к голове. — Что ж ты молчишь? — Могу сказать одно: мой Невский даже после наводненья был не таков!
март 1996 г.
|